Стимпанк

К праздникам в издательстве АСТ вышел наш с annablaze сборник "СТИМПАНК".

Кори Доктороу

ЧАСОВЫХ ДЕЛ «ДЕД»

Монти Голдфарб вступил под сень «Святой Агаты» так, будто владел этим местом со всеми его потрохами — с выражением естественного превосходства на лице (на той его половине, что еще походила на лицо) и упругостью в шаге (которой ничуть не мешала железная левая нога). А ведь очень скоро он и вправду взял это место себе, и помогли ему в этом две вещи: простое, незамысловатое убийство и изощренная хитрость. Очень скоро он стал моим лучшим другом и хозяином, и хозяином всей «Святой Агаты» заодно. И разве не ему мы обязаны золотым веком этого злосчастного заведения?

Я поступил в «Агату» в одиннадцать лет и успел прожить там еще шесть, когда в один прекрасный день поршневой механизм в Йоркской Счетной Палате отхватил мне правую руку по локоть. Отец отправил меня в Грязнойорк, когда от чахотки померла мать. Да, он запросто продал меня в услужение машинам, но большой город на поверку оказался не таким уж плохим местом. Даже отличным, и я там совсем не плакал — вот ни разу, даже когда мастер Сондерс поколотил меня за то, что я с другими мальчишками гонял по двору консервную банку, в то время как должен был усердно полировать медные детали. Не плакал я и когда потерял руку, и когда цирюльник отнял то, что от нее осталось, и прижег культю медицинским варом — тоже.

Я видел, как в «Агату» привозили детей — мальчиков, девочек, чванливых, перепуганных, сильных, слабых, всяких. Что за человек, обычно видно сразу. Обожженных расколоть обычно труднее всего: хрен знает, что у них там на уме под всеми этими шрамами. Старому Дробиле это, впрочем, все равно. Будь оно злое или запуганное, обожженное, калечное, надутое или хорохорящееся, судьба всякого нового мяса, объявившегося у него на пороге, была едина — немного нежности детишкам только на пользу. Нежность Дробила вколачивал долго, по-доброму и ремнем. Куда приходится сыромятина, на целую кожу или на развороченную, ему было совершенно наплевать. Далее следовала ночка-другая в Дыре, где света нет, тепла тоже и ни единой живой души, окромя громадных кудлатых грязнойоркских крыс, которые придут и сгложут все что найдут, стоит тебе только задремать. Их, видите ли, кровь привлекает, совсем ничего не могут с собой поделать.

Вот в каком чудном месте мы все обретались в ту ночь, когда среди нас впервые объявился Монти Голдфарб. Привезли его две постнолицые монашки в белых чепцах, они еще, помню, вылезли из своей таратайки на угольной тяге и тут же носы скривили от запаха конского навоза. Монти вручили Дробиле. Он потер свои волосатые лапищи и со сладкой улыбкой пообещал сестрам заботиться об этой несчастной пташке, как о собственном кровном потомстве, о, да. Мы же с тобой будем настоящими друзьями, правда, Монти? Тот в ответ откровенно разоржался, будто уже знал, что случится дальше.

Как только котел в сестринском драндулете раскочегарился, и колымага загромыхала в облаке пара прочь, Дробила взял Монти за шкирку и потащил внутрь, мимо гостиной, где мы все сидели, тихо, как мышки — кто без щеки, кто без глаза, кто одноногий, кто полурукий, кто даже без скальпа (это малютка Герти Шайн-Пейт, у нее волосы затянуло в вальцы большого пресса в Капустаунском мнемоцехе).

Когда его волокли мимо, Монти нам жизнерадостно помахал. К стыду своему должен сказать, что помахать в ответ никому кишок не хватило — да хоть бы крикнуть что-то, предупредить. Дробила хорошо нас обработал: делать из детей забитых тварей он умел.

Вскоре раздались посвисты и удары ремня, но вместо криков боли мы услыхали вызывающий вой и — да, даже смех!

— И это лучшее, на что ты способен, старый мешок с салом? Поднапрягись уже, хватит халявить!

И немного погодя:

— Ах ты, боже мой, уж не устал ли ты от трудов праведных? Ты только взгляни: пот по челу катится, язык из смрадной пасти вывален. О, дражайший мастер, только не говори мне, что твоя бедная старая тикалка дышит на ладан. Что я буду делать, если ты тут же, подле меня окочуришься?

И еще:

— Да ты хрипишь, как кузнечные мехи! Это у вас тут называется поркой? Вот дай мне только ремень, я тебе покажу, старикан, как порют у нас, в Монреале — уж это я тебе обещаю, милаха!

Впору было подумать, что наш новый насельник наслаждается побоями! Ей-богу, у меня так перед глазами и стояло, как он прыгает взад и вперед, уворачиваясь от ремня, своим причудливым хромоножьим скоком – но фантазии фантазиями, а когда Дробила вел его обратно мимо столовой, Монти выглядел полумертвым. Добрая половина физиономии стала форменным месивом, один глаз почти совсем заплыл, а хромал он куда сильнее прежнего. Но, несмотря на все это, он снова нам ухмыльнулся и сплюнул зуб на вытертый до ниток ковер, который нам вменялось в обязанность подметать трижды в день. Зуб оставил на щербатом полу дорожку кровавых капель.

Потом мы услыхали глухой стук, когда Монти швырнули в Дыру, потом тяжелое пыхтение Дробилы, запиравшего подвальный замок, а еще потом — пение из-под пола, громкое, отчетливое и наглое.

Придите ко мне, верные, поведаю я вам о том, как гнусный старикан поджарится к чертям — в аду сгниет к чертям!

На этом он не остановился (впоследствии мне не раз доводилось слышать, как поет Монти — всякий раз выдумывая на ходу похабные стишки на мелодию какого-нибудь гимна или народной песенки), и мы изо всех сил старались не ржать, тем более, что Дробила, громыхая назад, к себе в комнату, кидал на нас свирепые взгляды.

Вот так Монти Голдфарб с помпой прибыл в «Приют святой Агаты для реабилитации увечных детей».

Я прекрасно помню свой первый раз в Дыре. Время растягивалось в бесконечность, а тьма стояла такая, что хоть глаз выколи. А еще лучше я помню шаги за дверью, лязг засова, визг древних петель, слепящий свет, вонзающийся в мозг откуда-то сверху, и силуэт старого Дробилы, протягивающего исполинскую мохнатую длань, чтобы я за нее уцепился — аки ангел, явившийся извлечь грешника из геенны огненной. Дробила выдернул меня из ямы в полу, как морковку — движением, натренированным за долгие годы на сотнях других детей — и, да, я только что не рыдал от благодарности. Я испачкал штаны, я почти ничего не видел, не мог говорить, потому что в горле у меня все пересохло; каждый звук и цвет усиливался тысячекратно, и я уткнулся в его серый сюртук, прямо в жуткую мясную, мужичью вонь, словно там, под тряпкой, был говяжий бок. И я ревел, ревел, ревел, будто это милая матушка пришла с лекарством ко мне, страждущему на одре болезни, и спасла от неминуемой гибели.

Я все помню и совсем этим не горжусь. Я никогда не говорил об этом ни с одним из ребят, и они тоже ни о чем таком не заговаривали. Меня тогда сломали. Я стал рабом старого Дробилы, и когда он на следующий день погнал меня с чашей для подаяния на винокурню и дальше, в порт, выпрашивать у матросов и красномундирников по полпенни, а то и по два, а то и четырехпенсовик, как повезет — я поплелся, как послушный щенок, и мне даже в голову не пришло прикарманить что-то из мелочевки себе на расходы.

Конечно, прошло время и щенка во мне стало поменьше, а волчонка побольше. Мне снилось, как я рву Дробиле горло зубами, но старая сволочь всегда знал, когда щенок дает слабину. Не успеешь и зубы оскалить, как — бах! — ты уже прохлаждаешься в Дыре. Пару дней внизу, и вот он, щенявый, скулит и ластится, особенно если перед карцером обработать зверье хорошенечко ремнем. Видал я на своем веку парней и девиц, крутых, что твои яйца — так они по выходе из Дыры только что сапоги Дробиле не лизали. О, старик хорошо понимал детей. Дай нам злобного, сурового папашу, что раздает одной рукой наказание, а другой — спасение, будто милосердный Господь из сестринской псалтыри, и мы сами встанем в строй и спросим, чего изволите.

Но Монти Голдфарба Дробила не понял. Это-то его и сгубило.

Я как раз накрывал столы к завтраку — тем утром была моя очередь — когда услыхал, как Дробила гремит замком, а потом скребет мозолями по полированной медной рукоятке. Дверь в его частные апартаменты отворилась — изнутри донеслось треньканье музыкальной шкатулки, певшей любимую песню Дробилы, шотландский гимн на гэльском. От странного резинового голоска, звучавшего, будто из лошадиной утробы, старые слова становились еще страньше — вроде как ведьма из уличного балагана колдует

Тяжелые шаги прогромыхали до самой подвальной двери, та заскрипела, и у меня по нутру, до самых орешков, зазмеился холодок — слишком я хорошо помнил, как оно там, внизу. Увидав в яме Монти, Дробила загоготал, и тут...

— Ну, что, сладкий мой, видал, что мы думаем о таких наказаниях в Монреале? Немудрено, что Верхняя Канада накостыляла лягушатникам, если за них дрались такие хилые мышата, как ты!

Лестница задрожала от шагов: тяжелый топот Дробилы и хромая, волокливая припрыжка Монти. Дальше, в холл — я слышал, как бедняга Монти хватается за что ни попадя, чтобы устоять на ногах, метет по стенам жуткие рамы с портретами Дробиловых предков, и ежился от ужаса с каждым визгом от скособоченной картины, ибо за причиненное хозяйским пращурам беспокойство у нас жестоко пороли. Должно быть, Дробила тем утром был в милосердном настроении, так как размениваться на порку он не стал.

Так они ворвались в столовую, а я головы не поднял, только следил за ними уголком глаза, сам тем временем вынимая приборы из висевшей у меня на крюке у правого локтя корзины и раскладывая их аккуратненько подле тарелок на щербатых столах.

На каждом столе красовалось по три краюхи хлеба, милосердно пожертвованных нам, калечным бедняжечкам, от грязнойоркских пекарен — какая вчерашняя, какая позавчерашняя, а какая и совсем каменной твердости. Возле каждой лежал нож, острый, как мясницкий, и длиной с полруки взрослого мужика. В обязанности дежурного по столу входила ежедневная нарезка хлеба этим ножом (те, у кого недоставало руки, а то и обеих, от этой повинности освобождались, за что лично я благодарил бога, так как нарезчиков вечно обвиняли в фаворитизме — то тому ломоть потолще накромсаешь, то вдруг этому, а потом дерись с ними со всеми...).

Монти тяжело висел на Дробиле, голова его болталась, а ноги едва переступали по полу, как у дряхлого старика — клац железной, подволочь вторую; клац железной, подволочь вторую... Но проходя мимо самого дальнего стола Монти вдруг вывернулся из вражеской хватки, прыгнул вперед, схватил нож и твердой, уверенной рукой — движение вышло такое шустрое, что стало ясно: он готовился к нему с того самого времени, как тюремщик отодвинул подвальный засов — вонзил оружие в бочкообразную грудь Дробилы, прямо над сердцем, и догнал до цели, и там резко повернул.

А потом отступил на шаг, полюбоваться делом рук своих. Дробила стоял совсем неподвижно, с рожей, бледной под всеми усами, и только рот его шевелился, так что я почти слышал слова, пытавшиеся слететь с побелевших губ, как слетали сотни раз до того: «Ах, ты, мой ненаглядный, ты плохо себя вел? О, так старый Дробила выбьет из тебя дьявола, очистит тебя огнем и розгой, уж будь спокоен».

Не было слышно ни звука. Монти упер руки и боки и разглядывал жертву с придирчивостью строителя или станочника, оценивающего свою работу. Затем он спокойненько положил здоровую правую руку ему на грудь, чуть в стороне от рукоятки ножа.

— Нет, нет, любезный мой мистер Дроблворт! Наказания в Монреале выглядят вот так, — ласково сказал он и легонько, совсем немножечко толкнул.

И Дробила обрушился, как печная труба, по которой съездили шаровым тараном.

А Монти обернулся и уставился на меня в упор: пол-лица пылает озорством, пол-лица — обожженная, спекшаяся корка.

— Он был просто поганая куча навоза, — сказал он, подмигнув мне здоровым глазом. — Рискну предположить, мир без него стал гораздо лучше.

Он вытер руку о штаны — все в бурой подвальной грязи, успел заметить я — и протянул ее мне.

— Монтегю Голдфарб, помощник машиниста и подмастерье-механик, только что из Старого Монреаля. Монти Монреаль, если пожелаете, — представился он.

Перевод с английского мой (С) Продолжение следует.

http://sane-witch.livejournal.com/1084640.html

хорошоплохо (никто еще не проголосовал)
Loading...Loading...

Tags: , , , , ,

Leave a Reply