Б.Окуджава «Свидание с Бонапартом»

…Если Бонапарт будет идти так, а он будет идти так, то через три, от силы четыре недели достигнет порога моего дома. Когда он явится (а миновать Липеньки он не сможет), я буду кормить его обедом в большой зале. Предвкушаю сладость свидания! Вижу недоумевающее лицо гения, когда я, затянутый в парадный мундир, легким движением руки приглашу грозу Европы отведать-деревенских яств. Гробовое молчание. Шорох одежд. Позвякивание железок. С верхней галереи звучит музыка.

Покуда будет длиться этот непродолжительный сытный обед, отечество, истекающее кровью, вздохнет что есть мочи, расправит могучие крылья, спохватится; генералы подавят отчаяние; воины крикнут «ура!», и все покатится в обратном направлении.
**
Мне пятьдесят пять. Шутка ли? Я мог бы воротиться в свой старый полк и повести его на врага, но есть ли в этом смысл? Как подумаю, что окажусь на холодном биваке со своим геморроем, без теплого клозета, без укропной воды (три раза перед едой по столовой ложке), без припарок… Военной ночью пугать волков в овраге? Кряхтеть и плакать? Или шагать под полковым штандартом с грелкой, прикрученной к брюху? Или жевать редкими зубами интендантскую говядину вместо легкого супчика с рисом и разварной баранинкой?

**
Кстати, я тоже положил себе за правило не спорить с людьми. С умным спорить нечего, ибо он, обуреваемый сомнениями, не позволит себе не уважать вашей слепоты. А уж с глупцом или с невеждой и подавно: они всегда столь самоуверенны, что вы для них есть ноль. Спорить с ними – напрасная затея, хотя можно пугнуть. Нет, не пулей, не батогами (глупые бывают отменно храбры), а парадоксами. Например, он будет наскакивать на вас и утверждать, пуская пузыри, что ежели всех дворовых нарядить гусарами, то Бонапарт поворотит обратно, или еще какую-нибудь бессмыслицу. Тут я ему и скажу: «Возможно, возможно… Кстати, есть отличное средство от геморроя…» Он остолбенеет, покроется потом и отойдет в раздумье.


Приятное занятие.


Или вот заехал ко мне толстяк Лобанов. Я его спросил, как он думает о Наполеоне, считает ли он его военным гением.


– Он враг, ваш Наполеошка, – сказал Лобанов раздраженно, – вот и все.


– А ведь придет время, – сказал я ему назло, – и очень может быть, что ему памятник поставят…

**
Кстати, один безумец изобрел карету, способную передвигаться с помощью пара. На том месте, где стоит мой форейтор, то есть на запятках, прикреплен железный котел, под которым устроена железная же печь. Вы заливаете в котел воду, кидаете в печь поленья… Вода кипит, пар ищет выхода… С этой целью устроено отверстие, куда пар устремляется с силой, толкает что-то, а то в свою очередь толкает другое, и колеса начинают вертеться, и карета движется!… Конечно, время от времени нужно доливать воду, подбрасывать дрова, но ведь и лошадь нужно поить и кормить… В общем, забавно. Забавно и чрезвычайно глупо, если представить себе, что лошадей уморили, а заместо их приспособили этакие колымаги, и вот, представьте, я, генерал, выезжаю перед полком на этаком чудовище, шашку вон и… «За мной, братцы!…» Или, например, к Зимнему дворцу съезжаются гости, все уставлено паровыми каретами, дым и пар объяли все вокруг, трещат поленья, кучера в ожидании господ пилят дрова!… И все-таки какая-то острота ума сквозит во всем этом.


Я люблю шарлатанов. Они незаурядны. Они даже гении, только их гений направлен не на созидание…

**
Я бил Наполеона под Диренштейном, он бил меня под Тельницем, я преследовал его у Блазовица, а затем бежал от него в обратном направлении. Где-то там оставлена моя нога, и женщина, которую я любил, отвергла меня – ей не нужен был герой на деревянной ноге…» Так я говорю Тимоше, смешно выпячивая грудь и маршируя по старому скрипучему паркету. Все бренно. «А не отворотилась ли она от тебя, дядя, – говорит Тимоша безжалостно, – потому, что ты бежал в обратном направлении от Блазовица?» – «Да я бы наплевал, друг мой, на эту ногу и на эту даму, – говорю я, – но жизнь, как выяснилось в процессе моего бегства, слишком коротка, чтобы можно было с легким сердцем презирать утраты». –
**
Вот вам и книги! Что дают они нам, кроме кроме неясного томления, кроме страдания, кроме ожесточенного несогласия с окружающим миром? Покуда он собирал их, гладил их корешки, вчитывался в туманные призывы, они опутывали его душу слабостью и недоумением, вливали в него чужую боль и чужие обиды; они утончали руки и завораживали кровь. Добро в них торжествовало над злом, бог – над дьяволом; голос правды и сладостная дружба исходили от их страниц, и Саша погружался в это и, трясясь от страсти, шуршал страницами, словно мышь в сухарях.
**
А он читал свои книги, самим собой делясь и одиноко вздрагивая, словно каждая страница была ему укором, выглядывал в окно, обозревал знакомые пространства и плакал…


И я глядел в эти окна, надеясь влезть в его шкуру варяжского отпрыска, скорбящего при виде унылых рож истинных вятичей, топчущих золотые дорожки. Затем я садился за его письменный стол и перечитывал его завещание, написанное послушным пером.


«…Все окружающее меня в России вызывает ужас и боль. Эта боль привела меня к сему решению. Только книги – мои милые друзья – поддерживали во мне напрасное пламя, но нынче и они бессильны.

**
Гибель зла – разве она не есть спасение добра? Все, что есть в этом доме, должно служить этой идее.
**
Когда я дохромаю до Святых врат, кто знает, как меня встретят. Я бы лично ни пред кем, кроме Сонечки, их не распахнул. Всю жизнь грешим, грешим, наперед зная, что придет час и отстучим лбом прощение. Как это нехорошо! Все притворщики и лицемеры – живые, двуногие, любимые мною мои братья.
**
«Достославный господин генерал, – писал злополучный историк, – я бы никогда не осмелился обеспокоить Вас в Вашем заслуженном уединении, если бы не крайние обстоятельства. Господин генерал, я обложен, как волк в логове: французы по наущению ломбардцев преследуют меня по пятам, вся их военная машина, вернее, вся их военная деятельность – не что иное, как стремление осуществить акт возмездия надо мной! Господин генерал, прошли годы, и мне, человеку по природе мирному и доброму, открылось многое из того, чему в молодые годы я не придавал значения. Теперь во мне нет юношеской самонадеянности, былого легкомыслия и слепого доверия к псевдопатриотическому тарараму, что позволяло мне считать итальянцев осчастливленными моим присутствием в их виноградниках. Хотя я был всего лишь жалкой щепкой в море австрийского оружия, однако сознаю, что именно я избран Богом из всех моих соотечественников, когда Господь решил, что уже пришла пора платить за содеянное. Господин генерал, я не ропщу. Я осознал также, что церковь – лишь ступень, чтобы приблизиться к Небесному Отцу, а для замаливания грехов дается жизнь. Я не боюсь смерти, господин генерал, ее не миновать. Я боюсь, что, когда меня настигнут и провозгласят единственным ответчиком за жестокую бездумную расчетливость остальных, я не вынесу столь громкого титула. Героем и злодеем надобно родиться. Как странно, что именно я, рожденный маленьким человеком, предназначен Высшими Силами для искупления всеобщих страстей… Когда Вы там, под Кремсом, склонились надо мной с высоты Вашего гигантского роста, Ваше круглое лицо показалось мне исполненным доброты, и я прочитал в Ваших глазах не только солдатское участие, но и понимание моей трагедии. Господин генерал, ведь мы были детьми одной Природы и, как все Дети, с искренним вожделением претендовали на чужие игрушки. Господин генерал, я честен и деятелен.


Мне не страшен труд. Быть может, в Вашей благословенной стране мне удастся хоть на время обрести покой, собраться с мыслями и с достоинством исполнить.свое предназначение. О, какое несчастье, что именно я намечен жертвой общего искупления! Какая тяжесть, господин генерал! Я буду ждать Вашего решения, уповая на Ваше милосердие. Надеюсь, что Вы в добром здравии и все так же великодушны, и просьба ничтожного избранника Высших Сил не обременит Вас.


Остаюсь, господин генерал, в страстном ожидании Вашего скорого и справедливого решения, ибо не сомневаюсь, что мои сумбурные каракули будут Вам переведены с возможной точностью и незамедлительностью.


Ваш земной брат по оружию, по страданию, по любви к жизни Франц Иоганн Мендер.


P. S. За все, за все надо платить, а где взять?»
**
– Я ехал по российским просторам две недели, и им не было конца. Я понял, как далеки мои преследователи, как они бессильны досаждать мне, и я подумал: предназначение предназначением, но ничтожность маленького человечка на этих громадных просторах постепенно превращается в преимущество. И я почувствовал, что излечиваюсь. О, какие пространства!»
**
Красавица? Бог с вами, разве мы красавиц любим? Красавицами мы восхищаемся, мы их придумываем, а любим тех, в ком есть что-то, чего понять нельзя.
**
…Сбылись пророчества моей души, когда, с тобой беседуя в тиши заснеженной глуши, мы были рядом. Твой голос мне казался сладким ядом. И думал я: жизнь коротка – спеши…
**
Обиды наносят от слабости, от ничтожества, Титус; оскорбления – от злого умысла. Обиды наносят, чтобы хоть на вершок возвыситься самим; а оскорбляют, чтобы унизить тебя. Не позволяй, Титус, себя унижать…
**
Цари существуют для того, чтобы рабы считали их виновными в своей участи, а рабы существуют для того, чтобы цари ощущали себя их благодетелями.
**
– Разболелась старая рана, – вдруг говорит он, – не будет ли дождя? Императора это всегда огорчает. Грязь. Колеса вязнут.

– А вы благоговеете перед ним, – говорю я, – мне это знакомо.

– Я обожал его, – говорит он шепотом, – теперь я ему верно служу. Раньше все, что он делал, он делал для Франции, теперь – для себя. Он и теперь кумир для войска, но прежде! В прежние времена за одну его улыбку шли на смерть.
**
Рабы существуют для того, чтобы их ленью и нерадивостью можно было объяснять отсутствие благоденствия, а цари – для того, чтобы в глазах рабов служить единственной на благоденствие надеждой.
**
Здесь истоки Протвы. Протва – исток моей жизни. Гувернер воспитывал во мне сочувствие к добру и старательно отвращал от зла. «Кузьма, куда впадает Протва?» «В Окууу, ваше ваше превосходительство». Дурак. Откуда ему знать, что она начинается здесь, затем течет по Смоленской дороге, по европейским пространствам, притворяясь чужой, меняя имена, чиста и коварна, и кончается подо льдом Зачанского пруда за австрийским городком Кремсом?

Как быстро постарел, как неожиданно! Прозреваю. Вижу каждый стебелек, всякую травинку. Деревца хочется гладить по шершавой коре, приложиться к ней щекой, потереться, к цветам принюхаться – какой аромат! Какие существа восседают средь лепестков, раскинув пестрые крылья! Раньше ничего этого не замечал, жизнь ведь была вечной, а нынче хромаю по берегу и все вижу, и все передо мной раскрытое, шуршащее, поющее и все ради меня цветет, плещется, благоухает…

Господи, хоть бы поздняя осень стояла на дворе, снег с дождем пополам, голые деревья, гадость всякая, уныние, тоска, чтобы возненавидеть эту природу, с отвращением глядеть в окно, с ужасом соприкасаться с нею! Хоть бы обернулась ко мне иссохшей гнилой рожей, равнодушная, чужая!… Легче было бы… Легче было бы!… Так нет же, кажет свой солнечный лик, благоухает, опутывает прелестями, навевает сладкие воспоминания...
**
Как обольщалась Варвара, полагая, что счастье – глядеть в глаза обожаемому существу, мыть ему ноги и скулить в разлуке. А счастья попросту нету. Есть наша жизнь, короткая, словно пламя свечи, и мы преодолеваем этот краткий миг, спотыкаясь, досадуя на неудачи, совершая предназначенное и надеясь, надеясь…
**

- Холоп есть холоп, Тимоша… А когда где-нибудь там, потом наступит эта проклятая пора, это твое равенство, все равно, Тимоша, холопы останутся холопами, помяни мое слово, хоть в бархат и атлас их оберни, тавро не соскрести, Тимоша…
**
– Они обсуждали свои намерения и за это поднимали бокалы, их денщики сбивались с ног, подливая им и поднося и выслушивая упреки в нерасторопности, а я думал: легко же благодетельствовать все отечество, понукая собственного мужика.
**
– Больше всего в Париже меня поразил кабинет Наполеона, – сказал, как ни в чем не бывало, Акличеев, – то есть не в Париже, а в Сен-Клу, даже не столько его кабинет, сколько одна простая мысль, родившаяся в этом кабинете. Мы вошли туда и встретили там одного нашего капитана из дворцового дворцового караула. Он сидел на роскошном диване и оттуда через широченное окно любовался чудной панорамой – весь Париж был как на ладони. И вот, глядя на этот чудный вид, наслаждаясь роскошью покоев, он сказал: «Охота же ему была идти к нам, в Гжатск!»

https://ulia-ukke.livejournal.com/858879.html

хорошоплохо (никто еще не проголосовал)
Loading...Loading...

Tags:

Leave a Reply